– Да, слуга Смердяков и еще небо. Запишите и про небо; это будет не лишним записать. Да и вам самим Бог понадобится.
И уж конечно стали записывать, но когда записывали, то прокурор вдруг, как бы совсем внезапно наткнувшись на новую мысль, проговорил:
– А ведь если знал про эти знаки и Смердяков, а вы радикально отвергаете всякое на себя обвинение в смерти вашего родителя, то вот не он ли, простучав условленные знаки, заставил вашего отца отпереть себе, а затем и… совершил преступление?
Митя глубоко насмешливым, но в то же время и страшно ненавистным взглядом посмотрел на него. Он смотрел долго и молча, так что у прокурора глаза замигали.
– Опять поймали лисицу! – проговорил наконец Митя, – прищемили мерзавку за хвост, хе-хе! Я вижу вас насквозь, прокурор! Вы ведь так и думали, что я сейчас вскочу, уцеплюсь за то, что вы мне подсказываете, и закричу во все горло: «Ай, это Смердяков, вот убийца!» Признайтесь, что вы это думали, признайтесь, тогда буду продолжать.
Но прокурор не признался. Он молчал и ждал.
– Ошиблись, не закричу на Смердякова! – сказал Митя.
– И даже не подозреваете его вовсе?
– А вы подозреваете?
– Подозревали и его.
Митя уткнулся глазами в пол.
– Шутки в сторону, – проговорил он мрачно, – слушайте: с самого начала, вот почти еще тогда, когда я выбежал к вам давеча из-за этой занавески, у меня мелькнула уж эта мысль: «Смердяков!» Здесь я сидел за столом и кричал, что не повинен в крови, а сам все думаю: «Смердяков!» И не отставал Смердяков от души. Наконец теперь подумал вдруг то же: «Смердяков», но лишь на секунду: тотчас же рядом подумал: «Нет, не Смердяков!» Не его это дело, господа!
– Не подозреваете ли вы в таком случае и еще какое другое лицо? – осторожно спросил было Николай Парфенович.
– Не знаю, кто или какое лицо, рука небес или сатана, но… не Смердяков! – решительно отрезал Митя.
– Но почему же вы так твердо и с такою настойчивостью утверждаете, что не он?
– По убеждению. По впечатлению. Потому что Смердяков человек нижайшей натуры и трус. Это не трус, это совокупление всех трусостей в мире вместе взятых, ходящее на двух ногах. Он родился от курицы. Говоря со мной, он трепетал каждый раз, чтоб я не убил его, тогда как я и руки не подымал. Он падал мне в ноги и плакал, он целовал мне вот эти самые сапоги, буквально, умоляя, чтоб я его «не пугал». Слышите: «Не пугал» – что это за слово такое? А я его даже дарил. Это болезненная курица в падучей болезни, со слабым умом и которую прибьет восьмилетний мальчишка. Разве это натура? Не Смердяков, господа, да и денег не любит, подарков от меня вовсе не брал… Да и за что ему убивать старика? Ведь он, может быть, сын его, побочный сын, знаете вы это?
– Мы слышали эту легенду. Но ведь вот и вы же сын отца вашего, а ведь говорили же всем сами же вы, что хотели убить его.
– Камень в огород! И камень низкий, скверный! Не боюсь! О господа, может быть, вам слишком подло мне же в глаза говорить это! Потому подло, что я это сам говорил вам. Не только хотел, но и мог убить, да еще на себя добровольно натащил, что чуть не убил! Но ведь не убил же его, ведь спас же меня ангел-хранитель мой – вот этого-то вы и не взяли в соображение… А потому вам и подло, подло! Потому что я не убил, не убил, не убил! Слышите, прокурор: не убил!
Он чуть не задохся. Во все время допроса он еще ни разу не был в таком волнении.
– А что он вам сказал, господа, Смердяков-то? – заключил он вдруг, помолчав. – Могу я про это спросить у вас?
– Вы обо всем нас можете спрашивать, – с холодным и строгим видом ответил прокурор, – обо всем, что касается фактической стороны дела, а мы, повторяю это, даже обязаны удовлетворять вас на каждый вопрос. Мы нашли слугу Смердякова, о котором вы спрашиваете, лежащим без памяти на своей постеле в чрезвычайно сильном, может быть, в десятый раз сряду повторявшемся припадке падучей болезни. Медик, бывший с нами, освидетельствовав больного, сказал даже нам, что он не доживет, может быть, и до утра.
– Ну, в таком случае отца черт убил! – сорвалось вдруг у Мити, как будто он даже до сей минуты спрашивал все себя: «Смердяков или не Смердяков?»
– Мы еще к этому факту воротимся, – порешил Николай Парфенович, – теперь же не пожелаете ли вы продолжать ваше показание далее.
Митя попросил отдохнуть. Ему вежливо позволили. Отдохнув, он стал продолжать. Но было ему видимо тяжело. Он был измучен, оскорблен и потрясен нравственно. К тому же прокурор, теперь уже точно нарочно, стал поминутно раздражать его прицепкой к «мелочам». Едва только Митя описал, как он, сидя верхом на заборе, ударил по голове пестиком вцепившегося в его левую ногу Григория и затем тотчас же соскочил к поверженному, как прокурор остановил его и попросил описать подробнее, как он сидел на заборе. Митя удивился.
– Ну, вот так сидел, верхом сидел, одна нога там, другая тут…
– А пестик?
– Пестик в руках.
– Не в кармане? Вы это так подробно помните? Что ж, вы сильно размахнулись рукой?
– Должно быть, что сильно, а вам это зачем?
– Если б вы сели на стул точно так, как тогда на заборе, и представили бы нам наглядно, для уяснения, как и куда размахнулись, в какую сторону?
– Да уж вы не насмехаетесь ли надо мной? – спросил Митя, высокомерно глянув на допросчика, но тот не мигнул даже глазом. Митя судорожно повернулся, сел верхом на стул и размахнулся рукой:
– Вот как ударил! Вот как убил! Чего вам еще?
– Благодарю вас. Не потрудитесь ли вы теперь объяснить: для чего, собственно, соскочили вниз, с какою целью и что, собственно, имея в виду?
– Ну, черт… к поверженному соскочил… Не знаю для чего!
– Бывши в таком волнении? И убегая?
– Да, в волнении и убегая.
– Помочь ему хотели?
– Какое помочь… Да, может, и помочь, не помню.
– Не помнили себя? То есть были даже в некотором беспамятстве?
– О нет, совсем не в беспамятстве, все помню. Все до нитки. Соскочил поглядеть и платком кровь ему обтирал.
– Мы видели ваш платок. Надеялись возвратить поверженного вами к жизни?
– Не знаю, надеялся ли? Просто убедиться хотел, жив или нет.
– А, так хотели убедиться? Ну и что ж?
– Я не медик, решить не мог. Убежал, думая, что убил, а вот он очнулся.
– Прекрасно-с, – закончил прокурор. – Благодарю вас. Мне только и нужно было. Потрудитесь продолжать далее.
Увы, Мите и в голову не пришло рассказать, хотя он и помнил это, что соскочил он из жалости и, став над убитым, произнес даже несколько жалких слов: «Попался старик, нечего делать, ну и лежи». Прокурор же вывел лишь одно заключение, что соскакивал человек, «в такой момент и в таком волнении», лишь для того только, чтобы наверное убедиться: жив или нет единственный свидетель его преступления. И что, стало быть, какова же была сила, решимость, хладнокровие и расчетливость человека даже в такой момент… и проч., и проч. Прокурор был доволен: «Раздражил-де болезненного человека „мелочами“, он и проговорился».
Митя с мучением продолжал далее. Но тотчас же остановил его опять уже Николай Парфенович:
– Каким же образом могли вы вбежать к служанке Федосье Марковой, имея столь окровавленные руки и, как оказалось потом, лицо?
– Да я вовсе тогда и не заметил, что я в крови! – ответил Митя.
– Это они правдоподобно, это так и бывает, – переглянулся прокурор с Николаем Парфеновичем.
– Именно не заметил, это вы прекрасно, прокурор, – одобрил вдруг и Митя. Но далее пошла история внезапного решения Мити «устраниться» и «пропустить счастливых мимо себя». И он уже никак не мог, как давеча, решиться вновь разоблачать свое сердце и рассказывать про «царицу души своей». Ему претило пред этими холодными, «впивающимися в него, как клопы», людьми. А потому на повторенные вопросы заявил кратко и резко:
– Ну и решился убить себя. Зачем было оставаться жить: это само собой в вопрос вскакивало. Явился ее прежний, бесспорный, ее обидчик, но прискакавший с любовью после пяти лет завершить законным браком обиду. Ну и понял, что все для меня пропало… А сзади позор, и вот эта кровь, кровь Григория… Зачем же жить? Ну и пошел выкупать заложенные пистолеты, чтобы зарядить и к рассвету себе пулю в башку всадить…